Биро-Биджан

Биро-Биджан - Понтонный мост через р. Ангару

Понтонный мост через р. Ангару

Д-ру Ханесу посвящает автор

 (Продолжение. Начало в №20)

Биро-Биджан

V

По берегам Байкала

Иркутском мы все были довольны. Иркутск нас принял приветливей, чем все другие города. Даже приветливей, чем Пенза. Пензенский ОЗЕТ должен был отправить лучших девушек в городе к начальнику станции просить, чтобы нас, еврейских переселенцев, послали в первую очередь и в хороших вагонах, поэтому «мы» в Иркутской железнодорожной управе имели своего человека, который распоряжался там, как в своем кармане.

Иркутск стал еврейским городом и наполнился еврейскими переселенцами. Всюду можно было встретить наших людей, и всюду, кажется, только и говорили, что про нас.

Представьте себе, что говорили о новом чудном переселенце не только в Иркутске. По всей дороге Харьков – Хабаровск, на протяжении девяти тысяч километров с нами всячески нянчились. Зелик-сапожник из Киева сказал мне, что сейчас и одного поезда на «очень Дальний Восток» нет, чтобы в нем не было хоть нескольких еврейских переселенцев. Зелик-сапожник человек уже пожилой, все знает и не будет врать. Он поздней рассказал, что на одной станции только про нас и говорили…

Больше, чем кому-либо, понравился Иркутск Льву знаменскому. Уже сейчас, сидя в вагоне, он все еще упрекает себя за то, что не остался в Иркутске еще на день.

– Да нет, разве вы что понимаете? – трет Лев свой низкий лоб и светит черными глазами.

– У нас с ней дело уже пошло было на лад. Я такой человек, что люблю взяться и сделать. Если бы еще денек, она была бы моя.

Никто ему уже не верит. Такой у него обычай, у Левы – выставляться… Вот так он в первые дни забил всем уши своим знаменским городским садиком. А что? Лучший городской садик будто бы в Знаменце. Нигде больше нет такого садика.

Позднее он показывал, как каждую субботу вечером он надевает свой «костюмчик», заходит к своему дядьке, хозяину завода зельтерской воды, получает у него плату за неделю, выпивает  стакан воды с сиропом, может, 5 стаканов, ух, сладко! И идет себе в знаменский городской садик, лучший на свете.

Все уже хорошо знают историю знаменского городского садика. Всем уже надоело Левино хвастовство Розой, чулочницей из Иркутска. Каждый на свой манер зевает, отворачивается от Левы, укладывается спать.

Лева ничего не имеет против того, что идут спать. Он таки не любит, когда ему мешают говорить. Даже лучше, что в вагоне осталось сидеть несколько человек, и они не перебивают его в разговоре.

Только теперь он рассказывает про Иркутск с таким жаром, как будто только Лева был в Иркутске и только он танцевал несколько вечеров подряд в клубе кустарей.

Ух, и хороший же город Иркутск! Там есть такие красивые улицы, много церквей. А река какая? Хорошая река! Она называется Ангара, а вода в ней такая зеленая, как листочки в знаменском садике. Тогда, когда все еврейские переселенцы маршировали через мост, было хорошо, ох, хорошо! Она, Роза, тогда отозвала Леву из «строя», чтобы он посмотрел на реку. Вниз быстро бежали маленькие лодочки, а вверх они еле тянулись, через силу тянулись. Роза наклонила его голову и показала, что под мостом лежат огромные обломки зеленоватого льда, и смеялась – хохотала, и смотрела ему в глаза. Ой, да и шло же у них  на лад, у Левы с Розой. Таки правда, на лад…

Теперь Леве никто не мешал говорить. Почти все переселенцы уже спали. Ханка – киевлянка, что любит топить печь – сидела с красными щеками перед печкой, подкидывала щепки и молчала. Фройка-гончар тоже сидел тут возле печки и молчал. Его левая щека с небольшим шрамом возле носа время от времени подергивалась.

Лева придвинулся поближе, удобней умостился на обрубке дерева и негромко, но увлеченно рассказывал про Иркутск и про Розу. Он на месте топал ногами и показывал, как сотни пионеров шагали в ногу по мосту через зеленую Ангару. Он с Розою стоял невдалеке и хорошо это запомнил. Роза сказала ему, что ей тоже нравится, когда еврейские переселенцы переходят иркутский мост. Она, Роза, не забудет то время, когда еврейские переселенцы переходили иркутский мост…

Потом Роза взяла своими загрубелыми короткими пальцами Левину руку и стиснула. В этот день на работу она уже не пошла. Она крутит на машине чулки, но в тот день, да и в другой не крутила. А позже, после того, как протанцевала целую ночь с Левой в клубе кустарей, Роза сказала, что совсем не хочет крутить чулки. Она с радостью поехала бы с Левой туда, куда и он едет. Как оно называется? Биро-Биджан? Ну, так в Биро-Биджан она хочет с ним ехать.

Лева хотел закончить свой рассказ тем, что у Розы широкое лицо и большие зеленые глаза, и она очень нежная. Она таки серьезно хочет поехать с Левой в Биро-Биджан. Но Лева больше не мог рассказывать, никто больше на него не смотрел, даже Фройка отвернул от него свое большое лицо. Он смотрел теперь на печурку, как она раскаляется: сначала огненные пятна маленькие, а вся чугунная печка густо-черная. Потом красные пятна увеличиваются. Вот уже целый бок печурки багряный. На этом боку еще дрожат несколько бесформенных чугунных пятен, которые все уменьшаются и, наконец, совсем исчезают. А теперь уже вся печурка раскалилась, разгорелась и разожгла щечки Ханки.

Фройка смотрит на нее и не знает, слышала ли она Левины россказни или нет. Он видит только, что Ханка устала, отворачивается немного и вытирает молодыми, но уже загрубелыми ручками свое свежее разгоряченное лицо. Потом Ханка одергивает черную сатиновую кофточку и заправляет ее за корсаж своей юбчонки. А когда снова садится к печке, застегивает высокий ворот и откатывает длинные сатиновые рукава.

Фройка так углубился в созерцание печурки и Ханки, что и не заметил, как остановился поезд. На улице напротив вагона не было и пятнышка света. Фройка поднялся и посмотрел по одну и по другую сторону вагона и тоже не увидел света: может, поезд остановился посреди поля; может, стоит так далеко от станции, что не видно света.

Фройка оглянулся на печурку, а Лева уже собирался рассказывать своим мальчишески-юношеским голосом про Иркутск и про Розу, но оба услышали около дверей чей-то говор. Да, какой-то русский просит, чтобы его пустили в вагон. Ему недалеко ехать: в Читу. Но, может, он в Верхнеудинске выйдет. Пусть ему позволят сесть в вагон…

Фройка разрешил.

Русский бросил свой узелок, влез в вагон и, перегнувшись за двери в темный простор, закричал:

– Иди сюда! Ну, чего стоишь там? Лезь, быстрей!

Незнакомец немного отступил, подал кому-то руку. Вскоре в вагоне появилась еще женщина. Она убрала ото рта платок и заговорила скороговоркой:

– Все вагоны закрыты – не добьешься. Темно, хоть глаз выколи. А тут холодно, до костей пробирает. Вокзала нет, чтобы зайти да погреться, это ж такое наказание… фу-у! – и женщина дохнула на сложенные вместе ладони и начала искать место где-нибудь в уголке.

Появление женщины было так неожиданно и внезапно, что никто и не успел согласиться на ее пребывание в вагоне, но никому и в голову не пришло отказать ей. Как-то так легко она появилась и стояла в вагоне, что нельзя было представить себе, как такое может мешать кому-нибудь. А слова у нее получались такие стройные, мелодичные.

Ханка высунулась и пригласила женщину сесть возле себя. Та села легко, будто с воздуха спустилась. Теперь только видно стало, какое у этой женщины лицо: продолговатое, чистое, немного порозовевшее от печки. А глаза у нее большие, синие, от печки немного покрасневшие, и блестят так, как будто их только что хорошо вымыли. Когда женщина поднимает длинные темные ресницы, сразу видно ее красивые глаза.

Трое переселенцев были ошеломлены. Ее муж, который первым влез в вагон, искал место, где можно сесть. Не успели наши опомниться, как к вагону подошел еще один, высокий, с большой головой в большой лохматой шапке. Он грубым еврейским языком заговорил, что нельзя попасть ни в один вагон, все вагоны закрыты, просто запломбированы.

А начальник сказал ему, что тут есть «явреи», вот он и пришел прямо сюда.

Высокий еврей никого не просил и не расспрашивал. Он сразу влез в вагон, сбросил овчинный тулуп и придвинулся к печке, ногами отодвигая дрова. Ни на минуту не успокаиваясь, он сел на чурку, потом пересел на другую. Он тяжело сопел, как будто плотно поел и не имел сил разговаривать, говорил, будто выдыхая обрывки слов.

Кое-как умостившись, еврей никого ни о чем не спросил и сам грубым еврейским языком, пересыпанным русскими словами, рассказал, что едет в Читу. Каких-то тысячу верст отсюда. Тут, в этой местности, версты никакого значения не имеют. Только там, в России, церемонятся с этими верстами.

Что, спят уже? Ну, сони. Жалко. Ну, да он завтра скажет. Он хочет взять к себе несколько евреев. Ведь он же не какой-нибудь мужик. Он уполне еврей. Он даст евреям хорошо заработать. Он сам баргузинец. Как это поют…

Еврей внезапно раскрыл рот и начал хрипеть, как будто злился старый пес:

Плыл среди моря,

 средь белого дня,

Плыл, озираясь и молча глядя.

Хлебом кормили

крестьянки меня-а,

Парни снабжали махоркой.

Внезапно забубнил что-то себе под нос, сморщил крупное лицо и стал причитать:

– Ай, забыл, и к черту!..

И снова, скривившись, захрипел:

Эй, Баргузин, пошевеливай ва-ал.

Молодцу плыть недалече.

Потом он несколько раз поворочал большим языком во рту, прислонил свои огромные руки к печурке, чуть не заслонил ее всю, и продолжил дальше:

– Это таки недалеко от Иркутска, верст пятьсот. Нет, четыреста восемьдесят. Байкалом можно доплыть до самого Баргузина. Знаменитый город – Баргузин…

(Продолжение следует)

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *