Долгий путь к ойлэм-hабэ

(по запискам Шмила Беринского)

(Продолжение. Начало в  № 47.)

Долгий путь к ойлэм-hабэ (1)

Провал

Образчик «русского» языка записей Шмила Беринского

 

В пять утра меня разбудила хозяйка, у которой я снимал угол. Рядом с ней стоял сам хозяин и жандарм-плутонер, старший унтер-офицер, шеф Тараклийской жандармерии. Осмотрев чемоданчик, выволоченный на свет из-под кровати, и ничего «интересного» в нем не обнаружив, жандарм коротко приказал: «Пойдем».

Это было в первых числах апреля 1932-го.

Мы вошли в помещение жандармерии, и в глазах у меня помутилось: вдоль стены, лицом к ней, стояли, выстроенные в ряд, все ребята, среди них и Ефим Даскал. Другой жандарм, вышедший из служебной комнаты, скользнул взглядом по вновь приведенному и остановился:

– А, это ты? А меня узнаешь?

Конечно, как не узнать? Месяц назад или чуть больше я возвращался с Троицкой мельницы, где подробно обсудил с Гедальей Салтоновичем, бухгалтером крупного по тем временам предприятия, ход и цель подготавливаемой забастовки. На мельнице работали человек пятьдесят «пролетариата», и речь шла об их поддержке на ближайших выборах кандидатов Рабоче-Крестьянского блока. Я передал ему и несколько прокламаций из полученных от Ефима Даскала, в свою очередь взявшего их, через Эстер Урман, у рабочего типографии «Бессарабской Почты» Мойше Рейдера… На обратном пути поднялась предвесенняя завируха, мелкая снежная засыпь, испещрившая воздух над пустынным трактом. Впереди показались сани, они приближались, вот и кучер в тулупе, а позади него – человек, по глаза утонувший в воротнике и шарфе, на плечах – погоны. На меня он и не взглянул. Но когда лошадь, уже пробежав шагов тридцать, вдруг фыркнула, я не выдержал и оглянулся. В то же мгновение, словно был у нас сговор, оглянулся и человек в погонах. Наши взгляды встретились…

Долог путь жизни, но одно на этом пути я твердо усвоил: никогда не оглядывайся!

Ох, как бил он меня теперь, этот встречный, – смертным боем! Я просто ошалел от побоев, ни одна мысль в голове не держалась, ни малейшая! Уронил меня страшным ударом на пол, потом поднял за волосы и показал горсть, полную моих черных завитков. Бил он меня до вечера, прервавшись раза три или четыре – пообедать и перекурить. Уходя домой «после смены», вставил меня в общий ряд с ребятами, лицом к стене. Так и стояли всю ночь. Только раз, когда охранник уснул, присели на корточки и подремали.

Утром нас вывели во двор. Родственникам разрешили принести поесть. У меня здесь родственников не было, в Тараклию приехал я по поручению ячейки из Каушан. Подошла жена шефа жандармерии, протянула мне котелок с кашей, аппетитно запахло кусочками мяса. «Бэятуле, – сказала она, – поешь, паренек!» Я отказался:

– Объявляю голодовку.

– Да ты бы сначала покушал…

Мне оставалось только отвернуться.

Приехал локотенент, лейтенант из Бендер, из Жандармского Легиона. Допрос начался. Что означает «Сами»? Подпольная кличка? Сокращенное «Самуил»? Допустим. Но Самуил – не еврейское имя. Ах, еврейское? То же самое, что «Шмуэль» или «Шмил»? Вызвать кого-нибудь из старых евреев. Привели какого-то старика, тот подтвердил и ушел. А кто такой Николае Киосэ и что у меня общего с ним? Ах, ничего? Ладно-ладно… А почему среди документов у меня обнаружена фотография Крупской? Ах, я вырезал ее из правительственной газеты «Диминяца»? А почему храню именно ее, а не, скажем, портрет короля? Агa, короля нам показывают каждый день? Ладно-ладно…

Били меня всю среду и весь четверг. В четверг вечером появился сменщик, капрал. Он сказал:

– Меня зовут Веру. Раньше я работал в сигуранце, а специальность моя была – бить большевиков.

– Ты, значит, профессиональный палач?

– Да, и буду тебя терзать, как жиды терзали Христа.

Он вызвал еще двух парняг в форме, и я стал летать по воздуху – настоящая левитация, из угла в угол. А упав наконец посередине комнаты, еще услышал:

– Быстро… Воды…

Я очнулся, весь мокрый, во дворе. Знобило, трясло, я лежал под сверкающим солнцем, накрытый солдатской шинелью. Жена шефа подошла, как в прошлый раз, и протянула мне кружку с чаем:

– Согрейся…

Я опять отказался и заплакал. Жандармиха стояла надо мной с повисшей в воздухе кружкой и тоже плакала. Ближе к вечеру подошел сам шеф и бросил мне на шинель пачку махорки и бумагу на несколько закруток. Кто-то, видно, сказал ему, что я – курящий. На ночь меня опять завели в помещение, жена шефа принесла матрас и подушечку-думку. Я совсем обессилел, и весь следующий день они дали мне отлежаться под солнышком, во дворе.

И еще одну ночь я поспал на матрасе, с подушечкой. И опять меня вывели утром во двор. Во дворе стояли Гедалья Салтонович и несколько рабочих с мельницы. Нет, они в первый раз видят меня. Нет, Салтонович, конечно, знает меня, мы ведь оба из Каушан, а в Каушанах все знают друг друга… Но между нами такая разница в возрасте… Нет, никогда, ни разу он ни о чем со мной не говорил…

– Ну всё, пиши, – сказал лейтенант, заведя меня в комнату, – признавайся во всём и про всех расскажи, не то – конец тебе.

Он вынул из деревянной кобуры «пушку» и положил на стол. Я только усмехнулся. Лейтенант был, судя по говору и по замашкам, из местных, из пробившихся «в люди» окрестных жлобов, говоривших вместо «бине» – «гинее», вместо «мине» – «нгие»… Ему-то я и решил «признаться». С меня сняли наручники, но писать я отказался, нет уж, пусть это делает господин локотенент, а я прочту и подпишу.

– Я Маркса читал.

– Ма-а-аркса. Еще?

– Энгельса.

– Так. Молодец. Еще?

– Вы только, если можно, не записывайте… Карла Каутского.

– Записывать я обязан все, что ты говоришь. Да тебе же и выгодней: чем полнее признание… Ну, и ты с этим… Каутским согласен?

– Нет, с Каутским я решительно не согласен!

– Так ты, значит, не коммунист? Или все-таки?

Я промолчал. Одно такое признание – год тюрьмы.

– Молчание – знак согласия, – сказал, подождав, лейтенант и что-то там записал. – Значит, ты за пролетарскую власть, так?

– Я – сознательный рабочий, вот кто я. А еще я читал «Мать» Горького, вы пишите, пишите! И Бориса Лавренева – «Сорок первый».

– Это тоже русский писатель?

– Советский. А читал я их всех по-румынски, не мешало б и вам.

– Нет уж, обойдемся… Значит, ты за пролетарскую власть, так?

– За власть пролетариата.

– Мало тебя били, кэкэцэл. Возьми-ка ведро и швабру, говнюк, и вымой полы.

– Отказываюсь. И сам ты…

Ладонь у локотенента оказалась тяжеленной. Вошли два охранника.

– Моришкэ, – сказал лейтенант.

«Моришкэ», то есть «мельничка», была штука не из приятных. Мне просунули палку, посадив на корточки, под коленки, пропустив ее спереди через согнутые в локтях руки, костяшки связали. В таком нанизанном на вертел виде подвесили и, покручивая, стегали по босым ступням и по заголенному заду.

– Отлежится – пусть подышит свежим воздухом, – сказал лейтенант и ушел…

(Продолжение следует.)


 Шмил Беринский

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *