Шиворот-навыворот

Шиворот-навыворот

Как Арон Вергелис побывал во французском Сен-Поль де Вансе в гостях у Марка Шагала и о чем поведал на идише великий художник известному поэту

Витебск, Витебск и еще раз – Витебск… Шагал постоянно вспоминает о Витебске. Что ж это за город, от которого ни на минуту не отрывается в глубоких душевных снах своих художник, не видевший этот город без малого пятьдесят лет? Может быть, Витебск стоит на магнитах? Может быть, витебчане носят магниты в карманах?..

В энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона сказано, что Витебск расположен по обоим берегам Западной Двины, что в 1910 году в Витебске было 101 528 жителей, пять кожевенных заводов, пять канатных и пять гончарных мастерских, две маслобойки, одна мужская гимназия, две женские, семь частных средних и низших учебных заведений, одна духовная семинария…

О витебских магнитах энциклопедия не вспоминает. Дело не в магнитах…

Марк Шагал родился и вырос в Витебске.

– Видите, на этой фотографии наш дом на Второй Покровской, двадцать девять. Теперь, как я узнал, это улица Феликса Дзержинского. Фотографию мне прислали из Витебска. За домом была лавчонка, на снимке ее не видно…

Шагал раскрывает альбом-каталог с репродукциями своих картин.

– Вот это, – тычет он пальцем в одну из репродукций, – моя матушка Фейга-Ита. Набожная была женщина, дочь лезненского резника. Вы не слышали о Лезне? Белорусское местечко. Когда я рисовал маму, она сидела с опущенными глазами… А это мой отец. Он, пока я писал его, катал бочку с селедкой. На всю жизнь остались у меня в памяти отцовские коричневые руки, ржавые от селедочного рассола, распухшие от холода и соли… Мать умерла в девятьсот четырнадцатом году. Отец в восемнадцатом. Представьте себе, попал под автомобиль… Автомобили тогда были большой редкостью, а он ухитрился попасть под автомобиль. Замечтался и попал…

Когда я впервые в жизни показал матери свой рисунок, она мне сказала: «Да, мой сын, я вижу, что ты умеешь это делать. Но послушай, мне жалко тебя…» – Светло-синие глаза Шагала, еще ясные, не выцветшие, улыбаются. – Однажды я хотел подарить картину моему дяде, парикмахеру, но он не взял ее. А другой мой дядя, со стороны матери, никогда не подавал мне руки, боялся, что, держа его за руку, я его нарисую…

Озорной мальчишеский огонек вспыхивает в глазах Шагала:

– Думаете, я его не нарисовал? Все равно нарисовал! Вот он здесь, на картине «Война», вместе с другим дядей, с тем, что любил играть на скрипке. Я написал эту картину в четырнадцатом году, как только вспыхнула война. Писал тайно, глядя на моих натурщиков через дверную щелку. Загляну в щелку – и рисую. Загляну – и рисую…

Когда я писал картину «Роды», мама, смущаясь, сказала, что у роженицы  живот  должен  быть  в  бандаже. Я послушался ее и забандажировал роженице живот…

Он рассказывает, что рисовал свои первые картины на мешках, которые развешивал над своей кроватью; многочисленным его сестрам мешки эти были нужны для картошки, и они их тайком уносили…

Шагалу, оказывается, известны рассуждения тех знатоков живописи, которые в своей святой наивности уверены, что человек, летающий над крышами, или козел с задумчивыми человеческими глазами, или жених и невеста, целующиеся, паря над сонным местечком, — противоестественны. Со своей стороны, Шагал не раз признавался в том, что видит мир «не глазами рассудка, а глазами души». Позиция Шагала известна. Но мне захотелось услышать от него самого о принципах так называемого инстинктивного мироощущения в искусстве, о тех принципах, согласно которым реальный мир как бы переосмысливается при помощи снов и мимолетных ощущений…

Прежде чем встретиться с Шагалом, я немало прочел о нем, но мне хотелось, чтобы сам он рассказал мне о том, как у провинциального витебского мальчишки, которого отец и мать прочили в бухгалтеры или фотографы, отчетливо возникла, вместе с тягой к рисованию, концепция рисунка и живописи, отличная от традиций великих художников прошлого, от реализма XIX и XX веков; мне хотелось услышать от него, почему он отказался от строгих анатомических формул, от логических пейзажных выкладок, отдав предпочтение цвету, колориту, настроению.

Понятно, из ничего ничего не возникает, и уникальность Шагала имеет под собой почву, и почва эта – так называемая шолом-алейхемовская эпоха, то далекое время, когда Шолом-Алейхем со всей свойственной ему силой овладел умами молодых литераторов, а также художников, выходцев из черты оседлости, а Витебск, безусловно, был типичным для этой «черты» городом.

Даже сейчас, беседуя во Франции с восьмидесятидвухлетним Шагалом, я чувствую почти физически за его плечами старый, дореволюционный Витебск. И ничего выдуманного в картинах Шагала нет. Когда в мальчике проснулся художник, он стал рисовать свой город таким, каким видел его своими зачарованными голубыми глазами, — с «людьми воздуха» над крышами, крытыми дранкой, с синагогами и церквами, с венчальными балдахинами и траурными катафалками, с молящимися и скрипачами, с петухом – глашатаем Нового Утра и козлом – воплощением греха.

Вглядитесь в «Летящего над крышами Витебска», приглядитесь внимательно к человеку в лапсердаке, у которого нет под ногами почвы, посмотрите, как он летит, закинув за спину свой полупустой мешок и выставив посох, и вы поймете, из какой жизненной ситуации, из какой реальности возникло «шиворот-навыворот» Шагала, его метод пересадки человеческих голов, рук, ног, глаз – если употребить современный термин. И когда Шагал вспоминает сейчас эпизоды из своей ранней юности, я понимаю, что говорит он фактически о возникновении своей творческой манеры:

— Был прекрасный день. Дедушка зачем-то взобрался на крышу и, сидя на черно-зеленой дранке, грыз морковь… Неплохая картина, не правда ли?

Город раскололся и стал похож на скрипку, у которой с треском лопнули струны, и все горожане поплыли над землей…

В 1918-м, в дни революции, когда лопнули струны не скрипок, а чего-то гораздо более крупного, и когда над землей начал пытливо витать свободный человеческий дух, народный комиссар просвещения Анатолий Васильевич Луначарский, с которым Шагал познакомился в Париже шестью годами раньше, вспомнил о художнике и предложил ему возглавить популярную в ту пору витебскую художественную школу. И вот, много лет спустя, в разговоре со мной «комиссар искусств», как сам Шагал называл себя, приводит в пример большевика Луначарского, которого нисколько не обеспокоило то, что Шагал, как он сам вспоминает, сказал наркому:

– Я согласен стать в Витебске комиссаром искусств, но только никогда не спрашивайте меня, зачем я рисую корову голубой или зеленой и почему в чреве коровы на моем полотне просматривается еще не рожденный теленок…

Проблема цвета, как я еще раз в этом убедился, больше всего занимает Шагала. Цвет – его большая тайна. В цвет и в колорит он вкладывает весь свой замысел. Он видит в свободном выборе цвета свою творческую свободу.

На мой вопрос, какое время он считает самым счастливым в своей жизни, Шагал отвечает:

– Время, когда я в Малаховке под Москвой учил живописи сирот Гражданской войны. Не важно, что спал я тогда на голой железной койке…

Когда Шагал говорит о цвете, глаза его сами меняют цвет, принимают то одну, то другую окраску…

– Написав ворону черной, а козу белой, ты отнюдь не становишься реалистом, ты просто плохой художник. Цвет привносит в реализм то, что по-русски называют «точкой зрения автора»…

…И опять Витебск.

В ста пяти офортах на библейские темы Шагал воспроизвел своего постоянного натурщика – белорусский Витебск. В доисторические времена заглянул не богослов, а витебчанин, задумчивый мечтательный мальчик, больше всех богословов веривший в чудеса.

Художник, выросший на   2-й Покровской улице Витебска, взял из древних мифов для своих офортов не абстрактное. Пророков и праотцев рисовал он с людей, которых встречал в своем городе, на 2-й Покровской и на соседних улицах.

Я сказал Шагалу:

– Иллюстрируя Библию, вы словно забыли о своих предшественниках, скажем, о Микеланджело. Вы совершенно не помнили о рембрандтовских библейских образах.

У меня создалось впечатление, что вы, взявшись за эту работу, решили, что Библия только что написана, что до вас никто из художников ее не иллюстрировал и что Витебск – главный библейский город…

Шагал откинул назад белую голову и улыбнулся:

– Поверьте мне, чтобы сделать в искусстве хоть что-нибудь существенное, надо все начинать сначала… Он гладит свою любимую собаку и говорит мне:

– Художник – это человек, который навсегда остается в тех шести днях, когда сотворялся мир, в них он черпает краски… Только эти шесть дней! Позже мир уже создан – и создать в искусстве новое невозможно, остается только копировать…


(Отрывок из очерка Арона Вергелиса «В гостях у Марка Шагала».

Перевод с идиша Евгении Катаевой)

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *