Старая Тэбэкэрия

(Продолжение. Начало в № 23)

Старая Тэбэкэрия

Снежный Кишинев

Кишинёв – он, известно же, город южный, а порой и огненно-жаркий, но зимы,  зима, пожалуй, сорок девятого – прямо лютая была: папоротники на окнах саманного съемного жилья нашего во всю ширь и высоту внутреннего стекла толстым рельефом к утру нарастали.

 

Частые – и под сорок распаляя меня – ангины позволяли наслаждаться, оставшись один на один с огромной, точь-в-точь ростовский театр-трактор из позднейшего 62-го, самостройной (руками папы и дяди Гедальи), с выпирающей боком печью, – один на один с находящей сразу же меня во мне живописью и поэзией в «Родной речи». Ах: не ветер гуляет над бором, не с гор побежали ручьи, мороз-воевода дозором обходит владенья свои. Глядит, хорошо ли метели лесные следы замели, и нет ли где трещины-щели, и нет ли где голой земли. Идёт, по деревьям шагает… – и так до конца, к которому у декламатора на семейной «симхе» на «первый май» или «октябрский» глаза уже полны слез – от видения снежного русского леса, от не то что укачивающей, а до обморока заморочить могущей волны ритма, от звонко-серебряного русского слова в саманном, соломой стен пованивающем тесном пространстве…

 

www.kp.md

«Родная речь». Родная, родная… (Ну вот, опять слезы, или это на пересохших от монитора глазах…). Родная, царски поднесенная моей жизни Пушкиным и Верой Павловной, старенькой учительницей с белыми, плотно округлившими головку, волосами. Живет ли ещё на свете хоть один человек, вспомнивший вдруг Веру Павловну, аккуратную, тихую, попросившую не наказывать нас за украденные несколько чурок из поленницы слева от ее двери в маленький флигелек на школьном дворе справа, как войдешь, от калитки. Классы «отапливались» дровами, как же мы мерзли. Но изразцы от полу до высоченных (или только казалось пацанчику?) потолков. А эта отдающая не гулом над пустотой, а в третьей где-то октаве ксилофонная лестница с выштампованным на каждой ступеньке тиснением в клеточку или ромбиком и непонятной печаткой – фирмы, должно быть, что-нибудь вроде бельгийской, какую я ещё раз – единственный ещё один в жизни раз – где-то когда-то, не помню, торопясь куда-то – увидел.

 

А «Осень золотая» – тогда ещё в учебнике не Левитанова, с нащипанной какой-то порослью, а – буйная, скорей сусальной раскатки медность и на весь, как в иконном окладе, лист.

 

В саманных стенах жили скорпионы. Большущие, они тяжело и томительно шуршали ночью за тонким слоем побелки, подстораживая там, должно быть, мышат, которых у нас тож хватало. Шуршание и шорох нарастали, приближались к моему изголовью, порой заглушая более отдаленный и за другой стеной храп хозяйских двух лошадей в пристроенной к нашему краю вытянутого дома конюшне. Про скорпионов я много позже узнал из книг, что «нет более свободолюбивого существа, чем скорпион» и что у них «отчетливо выражен суточный ритм активности».

 

Отец мой Шмил, к полночи обычно уже сворачивавший шитье, поднявшись со стула или стола, на котором отсидел час за часом в рабочей позе – по-турецки, с шитвом на сплетенных ногах, – удлинял крутящим движением колесика фитиль керосиновой лампы и, взяв ее в левую, а огромные закройные ножницы – в правую руку и осеняя коморку новым сполохом и упавшей на потолок и стену подвижной тенью своей, направлялся, ступая этаким древним охотником, в сторону шороха и высыпающейся уже из продырявленной зверем стены песковатой струйки, ставил лампу наилучшим образом на пол, нагибался, приставлял к пробуравливаему с той стороны отверстию свое страшное, в две сабли распахнутое оружие – и ждал.

 

Показывалась часть большой «головы». Пауза. Головогрудь должна была выдвинуться настолько, чтобы ножницы не соскользнули, когда тот дернется, с черного, точно чугунного черепа. Шмил рисковал: если зверь был умный, он, что-то почуяв, втягивал голову обратно, и редко когда отцу удавалось вдогонку расковырять стену мгновенно, чтобы ещё там настигнуть коварного. Занятно это сейчас описывать, а ведь тогда я с замиранием сердца, как на сафари наверно бы, следил: чем все кончится. Горечью поражения или мерзостью победы – то есть отсеченной этой сдвоенной гильотиной башкой с недоотрезанной по причине прочности кольчугой, свисающей как бы под подбородком…

 

Мое первое из достойных упоминания стихотворений. А может и забыл бы его, как множество других, но вот начальные две строчки, хоть и карандашом наспех набросанные, всякий раз возникали перед глазами моими, стоило мне откинуть обложечку малоформатной книжечки Блока 1955-го года издания, присланной мне из утраченного вместе с детством моего города в страшный обл. центр Сталино, с надписью-ссылкой на белые те долины?

 

Люблю я его, В.Г., больше всех из живых и ушедших друзей…

 

Ну, а стишок тот написан был задо-о-олго – по тем временам – до нашей с ним встречи, года, может, за полтора, в каком-нибудь          49-м.


Акко, 2006 (Продолжение следует)

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *