ЦЫЦ, РИВКАЛЭ!

ЦЫЦ, РИВКАЛЭ!

Владислава Цапа

Рассказ Риммы Лавочкиной

«Скорее бы мне сдохнуть!» –  заклинала седая Ривка. 

С тех пор как она похоронила своего мужа,  ей стало казаться, что лежать в гробу, усыпанном цветами, – желанный и торжественный итог. Дети ее уже давно взрослые, и нет ей от них ни любви и ни участия, всю эту благодать они волокут домой своим женам. Правда, старший иногда заходил пошутить с матерью и даже приносил ей от своих щедрот банку варенья или батон колбасы.  Средний – не шутник: на ее вопросы отвечал односложно: «да», «нет»…  Да и забегал «на минуточку».  Но он всегда был «вежливым мальчиком». Младший навещал мать редко, когда ему нужно было занять денег, он, как волк, рыскал по квартире,  распахивал дверцы шкафов, комодов, выдвигал ящики столов. Он с детства был жаден и любопытен, находя что-то «интересное», он бесцеремонно выпрашивал себе понравившееся, вернее, сообщал:  «Мама, это я возьму».   И ему не было отказа. Все в этом доме младшему было уже давно знакомо и ценности не представляло, но все же он по привычке заглядывал в каждый ящик – вдруг племянница, живущая с его матерью, принесет домой что-то новенькое. 

Племянница же была дочерью его умершей родами сестры. Девочка с рождения жила у его стариков. Надо бы сдать ее в детский дом, точила его жена:  «Куда денется эта девчонка, когда умрет мать? Так и останется  в материнской квартире? Тогда мы ее оттуда уже не выкурим!» Но годы шли, а племянница оставалась при старухе. Та почти совсем ослепла и не могла жить одна. К тому же бабушка души не чаяла во внучке, а та считала ее мамой, и пока была маленькой, полагала, что дядья – ее старшие братья, и потому называла их просто по именам. Дети и внуки ревновали «стариков» к «избраннице», но у них были свои дома, семьи, а у нее – нет. 

Пока был жив муж Ривки – Абрам, она не задумывалась ни о жизни, ни о смерти… Ривка привыкла тяжело работать и не жаловаться. С детства батрачила  на чужих огородах, спасая от голода младших братьев, а выйдя замуж, батрачила уже на своих детей. В молодости у нее с Абрамом  был свой дом, огород и хозяйство:  корова, коза,  в сарае похрюкивали боровы. Запряженная в  эту свою тяжелую скрипучую колымагу, Ривка тянула  ее, как жилистая лошадь, и при этом похохатывала да  напевала незатейливые песенки на идише. У нее был веселый нрав и легкий характер. Она не замечала ни изношенных своих платьев, ни растоптанных вдрызг туфлей, ни растрескавшихся до крови пяток, и плоть, и душа ее исходили бурлящим соком яростной радости, которого было всегда в избытке. Ривка была из той породы могучих, загорелых «дикарок», что прекрасны в своем простом неухоженном естестве. Людей незатейливых, простодушно-разлапистых тянуло к ней как магнитом, а чопорные и  злобные ядовито шипели ей вслед… Но их злобы она не замечала – вся гадость этого мира соскальзывала с ее души  как с гуся вода.  

Абрам ее не был слабым или неказистым, но и он пасовал перед яркой дородностью своей жены. Они были «разного поля ягодами». Он при шляпе и галстуке, в белой рубашке и строгом пиджаке, читал толстые книги на русском и идише, его письменный стол был завален лохматыми стопками  ежедневных газет.  Она же ничего не читала и могла неожиданно обескуражить мужа: сграбастав его, кружиться, хохоча и распевая. Смеялась Ривка много и громко, открывая крупные белые зубы. Абрам тоже любил пошутить, по-еврейски пряно и колко, но хохотал беззвучно, трясясь от смеха и вытирая клетчатым платком слезы. Свою «Еву» этот строгий «Адам» предпочитал держать в «ежовых рукавицах», дома он  был  величественным  и грозным. Цыц! – прижучивал  он жену, и  при этом так стучал по столу кулаком, что  посуда на нем повизгивала и подпрыгивала. Он  любил свою неугомонную, осанистую Ривку,  но при этом стеснялся и побаивался ее. Чтобы, наконец, утихомирить горячую радость жены и напустить на нее страху, Абрам находил повод для обиды; тогда он гордо задирал подбородок  и переставал разговаривать с ней,  теперь он лишь надменно сопел. Ривка же –   переживала…  Но с годами он стал болеть, и все более зависел от своей шумной и страстной, как летний ливень, жены. Теперь, чтобы приструнить ее, он страшно выкатывал глаза,  краснел и  трясся. Боясь сердечного приступа  мужа, Ривка тут же становилась тихой и покорной. Она заглядывала ему в глаза и кротко прислуживала, как рабыня. Сам он бывал уже так плох, что не мог самостоятельно одеться, тогда она, как ребенку, натягивала на его ноги носки, застегивала кальсоны, заправляла в брюки рубашку и завязывала галстук. При этом обидчивый Абрам не говорил ни слова,  а только царственно поднимал отяжелевшие ноги. 

Так они жили, и так состарились. Умер Абрам на полуслове от сердечного приступа. 

– Это я виновата! – била себя в грудь оголтелая  Ривка.  – Это я, я напоила его сладким чаем, а ему нельзя, у него сахарный диабет!

В городке Абрама любили, для всех он был шутником и балагуром, и потому на похороны собрался весь городок, люди усыпали его гроб цветами. Ривка же  рыдала неостановимо, она все корила себя за сладкий чай, и казалось, совсем спятила от горя. Вдова обнимала своего Абрама вместе с его гробом, целовала сложенные на груди руки и проливала горючие слезы на отутюженный  костюм. Она, казалось, была готова лечь рядом с ним. Но теперь некому было ударить кулаком об стол и рявкнуть:  «Цыц, Ривкалэ! Смирись!»

Теперь она не знала удержу, и когда опускали гроб в яму, то сама едва не кинулась вслед за своим супругом. Вернувшись в опустевшую квартиру, Ривка не переставала рыдать. Всю свою веселую силу она обратила в тяжелое, тягучее  уныние. Рядом слонялась потерянная тихая внучка. Она терпеливо ждала, когда бабушка выплачет свое горе и  станет прежней живой и веселой, собирающей на лугах цветы. Понятие о красоте у Ривки сводилось к цветам. Она частенько собирала незатейливые букеты полевых цветов и расставляла по комнатам, все подоконники в ее квартире были уставлены цветочными горшками. Комнатные растения отвечали Ривке взаимной любовью:  росли быстро, а цвели пышно и рьяно, комнаты их хозяйки напоминали райский сад. Но теперь и они поникли… В квартире без Абрама домашние цветы стали досадным недоразумением. И хотя внучка  их поливала, но забывала бросить на них взгляд. Цветы тускнели и хирели. 

Шло время, внучка росла и превратилась  в  подростка,  а бабушка все  упорней гасила огонек своей жизни. Все ее желания сосредоточились на внучке, но той от этого не становилось менее одиноко. Рядом с девочкой жила беспомощная, ослепшая от слез и глаукомы тень, она все с той же страстью рыдала по своему незабвенному Абраму и каждые пятнадцать минут повторяла  свое заклинание: «Скорее бы я умерла!» Или: «Лучше бы мне сдохнуть!»

Когда-то, чувствуя свое сиротство, девочка часто спрашивала бабушку: 

«Ты меня любишь?» 

И горячая Ривка убедительно уверяла: «Я люблю тебя больше жизни, ради тебя я живу на этом свете!» 

Сегодня Ривка отвечала внучке то же самое, но теперь эта фраза не согревала, а пугала девочку. Ей  хотелось, чтобы бабушка жила (хоть немножко) и ради себя.  Ей было тяжело принимать эту жертву и жить за двоих.

«Умереть и сдохнуть, умереть и сдохнуть, умереть и сдохнуть», –  эхом звучало в доме. Эти заклинания нависали над внучкой, как огромные зреющие сосули, грозя в любую минуту сорваться ей на голову, но пока они чудом разлетались вдребезги у ее ног.  

Внучка перенесла свою постель в соседнюю комнату и прибила шпингалет. Ненадолго ей стало легче и показалось, что она спряталась от убивающей себя бабушки. Но Ривка упорно проклинала себя и не соглашалась жить без умершего Абрама. Ей будто бы не было дела до затравленного, сжимающего руками уши  подростка в соседней комнате. 

А растущей девочке некому было рассказать ни о грозно надвигающемся взрослении, некому было успокоить, погладить по голове или купить ей первый лифчик, она все больше дичала и пряталась от сверстников и взрослых в своей закрытой на шпингалет «пещере». 

(Окончание следует.)

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *